Герман кивнул. Лицо у командирши было на удивление унылое, даже дерзости, что обычно в глазах сияла, что-то не заметно. Вокруг бледно-зеленющих глаз легли глубокие тени. Неужели из-за мальчика так переживает? Вряд ли. Екатерина Георгиевна из тех особ, что и на похоронах родной матери лишь ядовитые колкости будет отпускать. Да и есть ли у нее мать? Никогда ведь не упоминала.
Катя пятерней поправила растрепавшуюся отросшую челку. На прапорщика больше не смотрела. Герман с облегчением ухватился за луку седла, попытался передохнуть. Филейная часть ощутимо болела.
Двигались бесконечно. Невыносимо. Оставалось вытащить наган и пустить себе пулю в висок. Герман определенно чувствовал, как насквозь промокшие брюки прилипают к седлу. Ягодицы жгло огнем. Вроде бы и небыстро двигались, сначала вдоль опушки, потом по непонятно откуда взявшейся, заросшей лесной дороге. Прапорщик из последних сил уклонялся от низких веток. Упасть бы, вытянуться на земле. Пусть сука пристрелит. Герман не то что протестовать, даже глаз открывать не станет.
— Близко подошли, — пробормотала Катя, отмахиваясь от надоедливых комаров. Под ветвями дубов было душно. Кони явно устали. Мышастый уже слабо реагировал на понукания безжалостной всадницы.
— Близко подошли, — повторила Катя. — Река рядом.
Герману было все равно. Направление он давно потерял. Сползти с седла, лечь на живот, замереть…
Впереди горланили лягушки. В просвете ветвей блеснула темная вода, качнулись глянцевитые листья кувшинок, потянуло свежестью. Герман понял, что перед тем, как застрелиться, обязательно нужно рухнуть в воду, повиснуть в зеленой полутьме и, не поднимая головы, пить, пить, пить….
Двигаться вдоль близкой воды оказалось истинной пыткой. Герман тупо смотрел на манящую прохладу, клонился с седла, гигантским усилием воли выпрямлялся. Поймал себя на мысли, что с ненавистью поглядывает в затылок мучительницы. Светлые прядки слиплись от пота, закудрявились, липли к шее. Если выстелить, брызнет кровь. Соленая, липкая, густая. Германа передернуло. Утомленная лошадь раздраженно замотала головой.
Впереди показалась дорога, заблестела широкая лужа перед старыми, просевшими балками моста. Герман тупо смотрел. Там дальше Остроуховка. Левее корчма, где Виту…
Показалось, что тянет старой гарью.
— Вон там засядем, — Катя ткнула рукой в придорожные кусты. — Там повыше будет и обзор недурен. Лошадей подальше оставим.
Герман сполз с седла. Встал, широко расставив ноги.
— Наблюдай, — Катя взяла лошадей под уздцы, повела вглубь рощи.
Прапорщик доковылял до кустов ракиты. Хотел опуститься на колени, замер — сзади каждое прикосновение штанов дергало будто теркой по обнаженному мясу. Герман с трудом снял карабин, опершись об него, опустился на колени.
Как обычно, беззвучно, появилась Она.
— Тихо? Всё, ждем. Полагаю, фора у нас в час-два. Если мы правильно угадали.
— А если неправильно? — прохрипел Герман. Попытался сплюнуть, да было нечем…
Катя пожала плечами — на темной кофточке темнели пятна пота, — посмотрела искоса:
— Если ошиблись, подождем Пашку. Сообща решим, что дальше делать. Вы, Герман Олегович, идите, освежитесь. Там, дальше, спуск к воде имеется. Видно, плотвичку ходят удить. Можно и переодеться. Листья подорожника при потертостях недурно помогают. Только долго не возитесь, Герман Олегович.
Прапорщик старался шагать прямо — сейчас щеки горели сильнее, чем ягодицы.
Окунулся на минуту — стало легче. На ощупь прилепил листочки подорожника. Еще раз ополоснул горящее лицо.
Катя уже обустроилась. Сухие ветки сдвинуты, очищен островок светлого песочка. Срубленная штыком ветвь послужила дополнительной маскировкой.
— Быстро вы, ваше благородие. Можно было не так торопиться. Ну, я тоже на секундочку….
Исчезла, оставив карабин. Герман прилег, потрогал приклад. Пахнет оружием. И другой запах мнился: кожи, пыли, дубовой горечи, пота конского и человеческого, аромат разгоряченной юной женщины. Так пахнут амазонки.
Думать о подобном совершенно излишне. Герман принялся разглядывать дорогу — в одну сторону проселок уползал в рощу, в другой стороне, за мостом, была хорошо видна развилка дорог. Еще дальше, над полем, дрожал раскаленный июльский воздух. Ни души. Может, и Остроуховки уже нет? Безумие кругом, а зяблики как ни в чем не бывало на все голоса свое "фьюит-фьюит" голосят. У зябликов сейчас вторая кладка. Скоро замолчат, птенцов выкармливать начнут.
За рекой начала куковать кукушка. Куковала долго. Рядом с прапорщиком, присела Катя: волосы мокрые, наскоро выжатая кофточка облепила упругую грудь. Только галифе сухие. Герман принципиально уставился на мост.
— Щедрая птица, — прошептала Катя, прислушиваясь к кукушке.
— Знать бы еще, дни сулит или минуты?
— Года и десятилетия. А может быть, и века. Если исходить из теории времени, господин прапорщик, нет ничего невозможного.
— Действительно, с вашей силой духа, почему бы и не масштабами эпох мыслить? — пробормотал прапорщик. — Вы ведь себя в чем угодно уверить можете.
Катя помолчала, всё слушала кукушку, неожиданно прошептала:
— Справедливый диагноз, Герман Олегович. С самовнушением у меня перебор. Доверчивая, как Буратино. И в голове мозгов столько же.
— Кто такая Буратино? — озадаченно прошептал прапорщик.
— Деревянный мальчик. Родственник Пиноккио. Знаете такого?
— Знаю, но не нахожу ни малейшего сходства с вами.
— Это у вас от усталости, — в голосе Кати мелькнула тень прежней усмешки. — Тут вы правы, с непривычки тяжело в седле.